Советная Н. В. Горевой цветок России.
«ГОРЕВОЙ ЦВЕТОК РОССИИ»
"А мне было легко, потому, что было
и есть у меня три матери: первая – Богородица – Царица Небесная, вторая – Родина – Россия чудесная, а третья – это моя матушка родная Мария Васильевна – прелестная".
Игорь Григорьев
«…Однако буквально сразу же мои глаза были прикованы одним лицом – да нет, скорее ликом: сей лик и впрямь словно с иконы сошёл. То был облик, с одной стороны, принадлежащий типичному псковскому крестьянину – из той нашей глубинки, которой в давние столетия не коснулись никакие восточные нашествия. Прямой, крупный, “скобарско-чудской нос”, темновато-русые с лёгким “льняным” отливом и очень густые волосы, – они у него до последних дней такими оставались, не редели, и седина их, казалось, почти не трогала…
А с другой – это лицо отличалось столь резкой неповторимостью, что в любом многолюдье таких же наших земляков из глубинки он сразу выделялся. Уже значительно позже я понял: выделяла его жёсткая печать перенесённых болей и страданий. Она виделась во всём – и в глубоких морщинах впалых щёк, и в суровом взоре донельзя – ну, поверьте – просто невероятно синих глаз. Их синева сияла даже ночью…
Словом, этот воин – а он не кем иным не мог выглядеть в своей гимнастёрке, хоть и без погон, но с орденом и медалями, – так поразил моё воображение, что даже его младший товарищ по поэзии и по партизанским боям Лев Маляков, смотревшийся в те годы истинным Лелем, не столь поразил моё воображение своим обликом…» – такие впечатления остались в памяти известного, писателя, переводчика, публициста Станислава Александровича Золотцева о первой встрече с Игорем Николаевичем Григорьевым в мае 1960 года .
Имя этого замечательного русского поэта и легендарного человека, к сожалению, недостаточно известно за пределами России, в Беларуси, да и на родине тоже, хотя литературные критики сравнивали Григорьева с Николаем Рубцовым и Сергеем Есениным, а лучшие произведения называли «жемчужинами русской поэзии». О его творчестве писали Владислав Шошин, Вера Панова, Станислав Золотцев, Аркадий Эльяшевич, Вячеслав Кузнецов. Виктор Астафьев называл Григорьева «чистоголосым поэтом», а Алексей Полишкаров посвятил ему поэму «Слово о капитане Игоре».
«МОЕЙ ДУШИ БЕДА И ЧЕСТЬ»
Игорь Николаевич не только бывал на белорусской земле, на Городокщине Витебского края, где написал немало поэтических строк, но и родился по соседству с ней, в деревне Ситовичи Порховского района, Псковской области, 17 августа 1923 года.
Моё родимое селенье,
Тебя уж нет,
Да всё ты есть, –
Волненье, тяга, повеленье,
Моей души беда и честь.
Вон там, за сонным косогором,
Вдали от зла и суеты,
Окружено былинным бором,
Дышало ты,
Стояло ты –
Всего житья-бытья основа,
Поклон вам,
Отчие кресты…
(«Ситовичи»)
Непритязательна Псковщина, не бросается в глаза спокойная, неяркая её краса. Такова и Витебщина. Небогата земля – глина, песок да суглинок, скромна, однако любезна, гостеприимна, приветлива, дружелюбна. Псковские былинные леса, не ведая границ, покрывают север соседней Беларуси (а может быть, наоборот?), озёра и реки, начинаясь на одной территории, заканчиваются на другой. Равнинные просторы, весёлые холмы и пригорки похожи, словно родные братья. Как похожи и переплелись наши горе и радости, наши судьбы и жизнь. Без России поэт не мыслил жизни, белорусской землей был очарован, любил по-братски, как, впрочем, любил и Украину и – никогда не делил людей по национальному признаку. Своим другом он, ненавидящий фашизм, считал полунемца-полусловака Десое, который учил его стихосложению, поэзии и не выдал, узнав, что комендантский переводчик Эгон – русский разведчик Игорь Григорьев…
При тропинке безымянной –
Куст сирени.
Под кипреем над поляной –
Три ступени.
Три ступени в чистом поле –
Как три лика:
Ни злой памяти, ни боли,
Ни полкрика.
Светят, никнут, льются травы
У погоста:
Ни тоски, ни месть-отравы –
Время роста.
Не полынь – медынь и сладость
Обрученья.
Забытье, любовь и радость –
Всепрощенье…
Хутор деда Гриши (Григория Дмитриевича) стоял чуть поодаль, в полуверсте от деревни Ситовичи, на краю леса, который имел прозвище Клин. Поэт, вспоминая детство и дедов пятистенок, называл дом дряхлым, похожим на гумно. Видимо, досталось хутору в 20–30 годы прошлого столетия, не берегли последующие:
Гришин хутор, хутор Гришин,
Обездворен, обескрышен,
Слёзы льёт у старых вишен.
Лью и я, да хоть залейся,
Хоть о дедов рай разбейся,
Не воскреснет, не найдётся,
Не воспрянет. Зряшны стоны,
Зло плодит свои законы:
На растопку свят-иконы!
Ошалели лжевладыки:
На костёр – святые книги!
На дрова – дворы и риги!
……………………………
Полегли ужель напрасно?..
Всё кругом от крови красно,
Завтра «светлое» ненастно.
Дело делать бесполезно:
Руки связаны железно.
Руки! Русь! Россия!.. Бездна?
(«Хутор»)
Отец Игоря Григорьева – Николай Григорьевич – полный георгиевский кавалер Первой мировой войны, которую начал унтер-офицером, а закончил командиром полка сапёров, был участником Брусиловского прорыва, любимцем генерала. А ещё он был крестьянским поэтом, в 1916 году в Варшаве вышел его первый сборник. Стихотворение «Берёзовый сок» Игорь Григорьев посвятил отцу:
Мой родитель – чудила-поэт,
Песен целую торбу сложил:
Что плакатов извёл на куплет,
Что исчиркал свекольных чернил!..
……………………………………..
Берестяный корец подносил,
Приговаривал: – Сбылось, сынок:
Набирайся терпенья и сил,
Из пригорка родимого сок! –
С чуда-сока взмывал я, удал,
Не буян, да на песню не тих;
И коня – в партизанах – седлал,
И ретивый оседлывал стих…
Славный отче мой, время горит:
Стал я старше тебя – твой юнец.
Но безмолвствует Муза… навзрыд.
Мне бы соку с пригорка корец!
Мать свою, Марию Васильевну Лаврикову, Игорь Николаевич любил, лелеял и берёг до последних дней. Даже собственную смерть просил подождать: негоже сыну уходить раньше, причинять боль матери, которая и без того приняла её с лихвой, потеряв многих близких, а младшего сына Льва ещё в войну.
«Извещаем…
за Отечество…
с врагами…» –
В чёрной окаёмке
Пять казённых строк.
Заходила ходуном божница,
Закачалось под ногами,
Надавил на темя горбатый потолок…
Отдышалась. Встрепенулась.
Пестерёк внесла с придела:
Сдунула солинку с распашонки,
Расчесала русый завиток.
Тихая, как виноватая, глядела –
Ни проклятья, ни полстона. Видит Бог!
А кругом плясал, гудел зелёный пламень,
Бил огонь оледенелый:
Всё – в лицо, в лицо, в лицо.
Почтальонка ей:
– Поплачь – душа не камень… –
А она соседок проводила на крыльцо.
Вышла за калитку, огляделась:
Всё как было –
Грозовеет небо, сиротеет поле…
И, скупых не пряча слёз,
Сухонькой рукой
Бумажку стопудовую сложила:
– Будет, бабоньки: развиднело –
Пора на сенокос!
(«Мать»)
Последние свои годы жила Мария Васильевна с сыном Игорем в его псковской квартире, где всегда было многолюдно от друзей, писателей и поэтов. Она встречала всех радостной улыбкой, заглядывая в глаза, привечая каждого, словно родного. В 90-х годах автору этого очерка посчастливилось неоднократно бывать в доме поэта. Его мать запомнилась именно такой.
Мальцом Игорь пропадал в лесу и на речках: Гусачке, Веретеньке, – ловил решетом вьюнов и гольцов, на Узу бегал за раками…
Под вечер в субботу у нашей ватаги,
Конечно, на Узу маршрут.
– Ура! Отлиняли клешнятые раки
И в рачницы рысью попрут…
(Поэма «Стезя»)
За щуками ходил вместе с отцом – зарабатывать на жизнь. Николай Григорьевич непорядка и неповоротливости не терпел – наказывал, но не сразу, потому понять: за что? – не всегда было просто.
Однажды (случилось это после войны) отец сам не успел подхватить подсачиком – упустил щуку, которую тянул сын. Тот, расстроенный, нарушив иерархию, сгоряча приказал старшему Григорьеву из лодки вылезать. Николай Григорьевич стерпел, промолчал...
Вскоре удалось вытащить крупную щуку. Да и остальной улов оказался неплох. На берегу рыбаки разожгли костёр, достали припасённые продукты, «заколдовали» над ухой… Об истории с подсачиком, казалось, было забыто: радовались удачной рыбалке.
– Погодь-ка, сынок, должок надо отдать, – прервал на полуслове
Николай Григорьевич Игоря и неожиданно залепил ему подзатыльник.
– За что?..– Возмущение, удивление смешались в голосе. – Почему не тогда, не сразу?
– А глаза у тебя были такие… зелёные!
Отец рано научил Игоря охотиться, в 14 лет подарил настоящее ружьё и собаку – прекрасного гончара Полаза. Забавы детства стали увлечением на всю жизнь, пока позволяло здоровье.
Пятилетним, выучившись читать, будущий поэт прочёл первое стихотворение – образ светящегося сквозь листву неба, просветы которого, «как оконца», поразил его. На следующий день мальчик сочинил про милую речку и хмурую тётку: «Речка милая моя, / Без тебя, как без рук я! / Ольга рыжа, что лиса, / На носу два колеса…».
С того и пошло.
Тишь-теплынь усердная –
Снеготай.
Субботея вербная –
Скоро май.
Выси разгорожены –
До звезды.
Тропки и дорожины –
Без узды:
Никого не спрашиваются,
Где гулять.
Мысли прихорашиваются
В благодать.
Рощица-берёзица
Спит. Молчок.
И в воде от месяца –
Большачок.
(«Вешняя ночь». 1940)
Однако первые опубликованные лирические наброски появились только 2 сентября 1956 года, в «Псковской правде». Поэт искренне радовался этому событию, сравнивая его с первым поцелуем любимой.
Будучи студентом пятого курса филфака Ленинградского университета Григорьев поехал во Псков, чтобы пройти обязательную медицинскую комиссию как инвалид Великой Отечественной войны (четырежды тяжело ранен и имел две контузии). В то время медикам была дана негласная установка «сверху»: «снимать» или снижать инвалидность на одну группу. Когда очередь дошла до Игоря, врач спросил, кем тот хочет работать после защиты диплома. И услышал: «Поэтом!» – «Кем?!» – переспросил удивлённый доктор. – «Поэтом!» – ещё раз повторил Григорьев. («Всерьёз думать о стихах – не без влияния отца… – стал с 1940 года. А с 1963-го – Поэзия всецело завладела моим существом. Люблю её! И ни на что не променял бы!» – писал Игорь Николаевич в предисловии к одной из своих книг .
Инвалидность ему не сняли, напротив, вместо третьей группы дали вторую. Пенсия, на которую студент жил с семьёй, для него значила много.
Годы спустя Григорьев встретил во Пскове того доктора и доложил:
– Поэтом я всё-таки стал!
«УДЕЛ»
Великая Отечественная война застала Григорьева семнадцатилетним пареньком на родной Псковской земле. Вместе с братом Львом он попытался уйти в Ленинград, к матери, оставшейся в Ораниенбауме. Но под Лугой вражеский патруль задержал их. Игорь хорошо владел немецким языком. (В их деревне жил немец-коммунист, бежавший в тридцатых годах из фашистской Германии – у него выучился мальчишка чужой речи, говорил без акцента.) Он объяснил фашистам, что болен дизентерией. Ребят отпустили. Пришлось вернуться в дом, где временно братья жили вместе с отцом, сёстрами и мачехой Марией Прокофьевной, – в деревню Тушитово, что в трёх верстах от Плюссы. А через два месяца, в день рождения Игоря, он вместе с друзьями, Борисом Воронковым и эстонцем Фридрихом Веляотсом, уничтожил первого врага.
Немецкий офицер неожиданно появился у речки, где рыбачили ребята, отобрал пойманных щук и, требуя письменное разрешение на ловлю, наотмашь ударил ими Игоря. Тот в гневе бросился на немца. Друзья помогли: навалились на офицера, столкнули в реку и… утопили. Так родилась и приняла «крещение» молодёжная подпольная группа. Григорьева выбрали командиром.
В семнадцатый июнь – в моём запеве лета –
С ума сошла жарынь, рехнулась белоночь.
Я плакал, правя меч, кляня удел поэта,
Но небо и земля горели: «Слёзы прочь!».
А я, как мой Пророк, мечту лелеял тоже:
И ворога любить, и милость к падшим звать,
Но… меч в моей руке! Помилуй, Правый Боже:
Любовью надо жить и, значит, убивать?
Звенел калёный зной, как в цель попавший выстрел,
Дымилась, чуя смерть, бессокая трава;
До дна клонило в сон. Да ночь короче искры,
И жаждали испить душа и дерева…
А может, грех роптать? Мой стон не без ответа,
И в пролитой крови у жизни спросу нет, –
Сбылось: пришли дожди, когда сгорело лето,
И стала длинной ночь, когда покой отпет.
(«Удел»)
К концу 1941 года Плюсское подполье разрослось. Явки, явочные квартиры, места встреч, группы… Всего в организации было около сорока человек. Ребята собирали листовки, сброшенные с самолётов, разбрасывали их по Плюссе, писали сводки с фронтов, нарушали неприятельскую связь, помогали беженцам и военнопленным, наблюдали за передвижением войск карателей, освобождали заложников, собирали брошенное оружие и похищали немецкое, засыпали гравий в буксы вагонов, предупреждали молодёжь о готовящихся отправках в Германию, - уклонялись от немецких работ.
Сам Игорь и брат Лев всё же попали на работу в обоз, пытались бежать, были схвачены, но с помощью антифашистов благополучно вернулись домой. Игоря немедленно вызвали на биржу труда, и начальница, фрау Эдигер, предложила работать переводчиком в комендатуре. Григорьев прикинулся больным, сердечником, специально говорил по-немецки плохо, путаясь и вставляя русские слова, – отказывался.
Его отправили работать на почту – подпольщик получил доступ к железной дороге, вокзалу, эшелонам. Именно в это время Лев смог испортить целый вагон муки, подсыпав в неё яд. Братья Григорьевы остались вне подозрений.
В марте 1943 года Игорю снова предложили на выбор: работу в комендатуре или отправку в Германию. В случае отказа работать переводчиком фашисты пригрозили: младшего брата Льва – в лагерь для военнопленных. Руководитель Струго-Красненского межрайонного подпольного центра Тимофей Иванович Егоров и приказал, и по-отцовски попросил Григорьева согласиться на предложение немцев. А начальник разведки Иван Васильевич Хвоин, назначив Игоря руководителем разведывательной группы в Плюссе, дал пароль: «Зажги вьюгу!» – и ответ: «Горит вьюга!».
Через много лет, в 2007 году, Станислав Золотцев назовёт книгу о жизни и творчестве поэта Игоря Григорьева «Зажги вьюгу», в которой напишет: «…Близкими ему с юных лет, отданных битвам с иноземным фашистским нашествием, были те, кто, не страшась ничего – ни начальственного окрика, ни вражеской кары, ни даже смерти самой, готов был отдать и все свои силы, а, если надо, то и жизнь – за землю русскую, за русский народ, во славу их или ради их достойного бытия. Все прочие были ему, поэту и воину, не близкими. По крайней мере не своими, не родными. Да, так жестоко и так резко он жил. Так он творил свою поэзию» .
Слова красивые и искренние, но что-то меня в них задело, обеспокоило. Перечитала ещё и поняла: «жестоко» жил? Нет, он жил
с п р а в е д л и в о! Разве способна существовать в жестоком житии незатихающая б о л ь о других?!
На бирже труда у немцев работала помощница Игоря по подполью и разведке Любовь Смурова. Он попросил её принести карточки из картотеки на восьмерых человек – предположительно, немецких агентов. Переписав данные, приказал немедленно вернуть документы на место. Но Люба отложила дело до утра: торопилась на связь с начальником разведки. На следующий день девушку вместе с родственниками арестовала полевая тайная полиция. Она успела шепнуть подруге: «Игорь». Прозвучавшего имени хватило, чтобы Григорьева предупредили: «Уходи!». Дома уже ожидала засада…
Уйти было почти невозможно: дороги перекрыты, с одной стороны Плюссу окружало топкое болото, с другой – минное поле. По этому смертному полю и шёл Игорь вместе с братом…
Арест Любы стал единственным провалом в группе плюсского подполья. Центр немедленно отозвал разведчика и его брата в партизанский лагерь, который находился в Радовском лесу. А Любовь Александровну Смурову и трёх арестованных подпольщиков расстреляли в ночь с 15 на 16 сентября 1943 года. До последних своих дней не мог себе простить и не мог забыть Игорь Николаевич смерти Любы.
Любовь Алексеевна, Люба, Любаша, –
Моя голубая звезда,
Я цел ещё: ждёт меня старости чаша,
А ты навсегда молода!
Не дай Бог, живые, душой прохудеем:
Нещадна житья коловерть…
Кем был для тебя я? – наверно, злодеем,
Пославшим на лютую смерть.
Наверно, наверно. Быть может, быть может.
Война ведь: иначе не мог.
Но память бессонная боль не итожит –
Мне дарствует майский денёк….
……………………………………………
О, как нас кружила цветочная вьюга,
Как маяла жаром весна!
Но мы не посмели коснуться друг друга,
Себя устыдяся: война!
Мы с совестью нашей на грош не рядились,
Мы были солдаты, мой свет:
На Плюссу той ночью поврозь воротились…
И вот тебя нет! Тебя нет?
(«Плач по Любови». 1942–1944, немецкий тыл)
26 сентября 1943 года, выполнив задание центра по захвату начальника районной полиции Якоба Гринберга и прикрывая Игоря с «языком», в перестрелке с немцами, предупреждёнными старостой деревни Насурино, погиб Лев Григорьев. Руководитель центра Тимофей Иванович Егоров приказал предателя уничтожить, а его хату сжечь.
Игорь поджёг дом, но убить безоружного старосту, да ещё на глазах его жены и дочери, не смог. «Не палач я, товарищ командир…» – доложил Григорьев.
Ты меня прости:
Без слёз тебя оплакал.
Умирали избы, ночь горела жарко.
На броне поверженной германская собака,
Вскинув морду в небо, сетовала жалко.
Жахали гранаты, дым кипел клубами,
Голосил свинец в деревне ошалелой.
Ты лежал ничком, припав к земле губами,
Насовсем доверясь глине зачерствелой.
Вот она, война:
В свои семнадцать вёсен
Ты уж отсолдатил два кромешных года…
Был рассвет зачем-то ясен и не грозен:
Иль тебе не больно, вещая Природа?
(«Брат». 1943)
Не смог Игорь Николаевич убить и сдавшегося в плен вместе с танком немца – отпустил, вопреки приказу расстрелять. «Я – не палач!» – откуда это в нём? «Милость к падшим» – откуда? Ответ нахожу неожиданно –в стихотворении «Бабушка» , посвящённом Василисе Лавриковой:
Бабушка осталася тринадцата-сама:
Большаку пятнадцать, малому – годок.
Хоть стой, хоть падай, всё одно – сума,
Шатнись хоть на запад, хоть на восток.
Но она не заклеймила белый свет,
Разумела: жизнь людская – не вина.
А потом в колхозе – горьких десять лет.
А потом другое лихо: грянула война.
А за той войной треклятой – чужаки:
Трое немцев на постой к бабуле пёх!
Черепа на рукавах да пауки…
– Отвернул от нас, от грешных, Бог… –
А злодеи загуляли ввечеру,
Нализались шнапса – зелена греха.
– Долго спать вам на негаданном пиру! –
И пустила в сени красна петуха.
И запряталась в разбитом блиндаже…
Вдруг пришла к ней жалость жарче зла:
И метнулась в пламень, подчинясь душе,
И гуляк-захватчиков спасла.
И накинули ей петлю палачи.
– О, гроссмуттер ! – упасённый застонал.
И текли над головой её лучи!
И помост ей был, как пьедестал!
(5 января 1944, Клескуша, Лужский район)
В генах, в русской душе Игоря Николаевича крепко-накрепко было заложено милосердие…
«Игорь Григорьев… глубинный талант, глубинно-чистая душа, предельно искренняя, неспособная лгать. Предельно (или даже запредельно) самоотверженная», – вспоминала Елена Морозкина – историк-искусствовед, подвижница отечественной культуры, последняя жена поэта .
Григорьев был из тех немногих, кто мог действительно отдать последнюю рубаху! Зачастую его решения казались неадекватными ситуации. Он покупал у цыганки одуванчиковый мёд, выдаваемый ею за пчелиный, и отдавал за него (полностью осознавая, что берёт подделку!) все имеющиеся деньги, потому что: «У неё – дети!».
Однажды, прочитав в газете о женщине, потерявшей на войне руки и строящей себе дом, на крышу которого не хватало средств, тут же отправил ей по почте пенсию. До копейки. Надо же было вскоре случиться урагану – новую крышу снесло, попортило! Игорь Николаевич незамедлительно отдал на ремонт ещё одну пенсию. Женщина, выступая по радио, со слезами благодарила поэта за выделенные для неё средства «из своих сбережений». Только никаких сбережений у Григорьева не было! Отдал последнее. Это было его обычное состояние… Как же он, душа русская, мог остаться в стороне от судьбы крестьянки, про беду которой написал в поэме «Вьюга»:
…На зов босая, в чём была,
Ничуть не чуя холодени,
Анюта – в сени: – Ну, дела!
Аль партизаны порадели?
Мои желанные! Свои!
Ваш путь не к моему ль Тимоше?..
Смекаю: спрашивать негоже.
Выходит, тута, соловьи!
А то гуляет дарово,
Загостевался хрен-германец.
Да скоро ль сгинет он, поганец?..
Вкусите яства моего!
В нём клевер, жёлуди, ботва,
Крупчатка-градец с поля-луга,
Да сладкий верес, да лешуга,
И что чудно: припёк – сам-два.
Прибавь вам сил, пойди вам впрок!
Не обессудьте, что не ситный,
Не так румян. А въешься – сытный
Наш семимучный колобок.
Да лопнет от него «немой»!
Примите, дорогие други,
Слезу мою, гостинец мой! –
И с хлебом протянула руки.
И тут!.. Не буду, не могу…
Лишее не бывает лиха
(Не знай, сказал бы: бредни психа,
Но от себя не убегу.)
Враг вбросил саблю в ножны: – Гут!
От матки русский дух отвеян.
Теперь пускай Москау ждут. –
И грозно: – Ауф видэрзэен!
……………………………..
Не перешла загробный брег,
Жить нечем, жить нельзя, да надо,
Восстала, белая как снег,
Жена российского солдата.
……………………………..
Встряхнула сникшего мальца:
– Беда-бедяна, охти, муки!
Пошарь, кровинка, у крыльца –
Найди маманюшкины руки……
Можно, конечно, рассуждать, спорить: с генами ли мы получаем милосердие и бескорыстие или это результат воспитания, самовоспитания? Но я с восхищением отмечаю те же черты характера, те же порывы человеколюбивой души у сына Игоря Николаевича – Григория Игоревича Григорьева, заслуженного врача РФ, профессора, члена Союза писателей России, священника.
К примеру, не так давно мой сын Серёжа обратился к доктору за помощью другу, жена которого попала в тяжёлую аварию. На срочную операцию нужны были большие деньги, собрать все не удалось, – просил в долг. Товарищ обещал рассчитаться после получения страховки за разбитую машину. Но Григорий Игоревич помог во славу Божию – дело благое! Он всегда так поступает… Операция прошла успешно.
…Хоть друг, хоть недруг хлопни дверью –
Ни радостно, ни горевно…
А я не верю, я не верю,
Что всё на свете всё равно!
(«Покойны жёлтые озёра…»)
Последний бой с фашистами Игорь Григорьев принял под Гдовом 10 февраля 1944 года. У бригады партизанских разведчиков был приказ: не пропустить врага! Бились уже в рукопашную. Немцы отходили. Партизаны преследовали беглецов. Неожиданно из-за поворота появился вражеский танк «Т-4», – рядом с Игорем разорвался снаряд… Тяжёлое ранение в спину вывело из строя бригадного разведчика 6-й Ленинградской партизанской бригады, руководителя плюсских подпольщиков и разведчиков.
На взло…на взлобке – взрыв за взрывом,
В ста саженях – не наша власть.
Мы выстроились под обрывом
(Куда снарядам не попасть).
Нас – тридцать восемь, чад разведки,
Сорвиголов лихой войны.
Предстал комбриг: – Здорово, детки!
Сам поведу! Беречь штаны!..
И он, как русский волк матёрый,
На лёжку прусских кабанов
Метнулся, яростный и скорый!
И было нам не до штанов.
Всклень в лихорадке наважденья,
Войдя в злосчастный русский раж,
Мы проломили загражденья,
Вбегли, втекли, вползли на кряж.
И там, и там – во гнёздах гажьих –
В окопах, глыбью до груди,
Сошли с ума две силы вражьих –
Врагу, Господь, не приведи!
(«Контратака». 11 марта 1944, госпиталь 1171)
«Дорогой Игорь Николаевич!
Своим письмом ты вернул меня в далёкое прошлое 1941–1944 годов, и мне стало не по себе. За каждый звук о совершении прегрешений перед “великим рейхом и фюрером” любому из нас грозили расстрел или виселица. Все операции проводились дерзко перед самым носом у комендатур и комендантов Брауна, Флото и им подобных, ГФП, зондеркоманд и полицаев. Наши ребята гибли на фронтах Великой Отечественной войны, в партизанах, при выполнении трудных операций в подпольной разведке. Мы шли на выполнение боевых заданий с чувством солдата России: Родина и Победа или…пусть лучше смерть. У меня лично совсем не было сомнений в горестной необходимости нашего правого дела, не было и растерянности, даже тогда, когда я попал в лапы карателей в 1944 году в деревне Манкошев Луг, под Плюссой. А ведь в середине 1941 года большинство из нас были “маленькими” – ещё носили пионерские галстуки, комсомольские билеты или были просто плюcской “мелюзгой”, “архаравцами”, “шпингалетами”…
…Будь здоров, мой дорогой командир!
С дружеским приветом Коля Никифоров. 14 декабря 1988г., Плюсса»
Это письмо и много ещё ему подобных было получено Игорем Николаевичем от бывших подпольщиков, партизан, которым он словно оставался командиром и отвечал за их жизнь, продолжал помогать, чем мог.
Многие из писем вошли в сборник воспоминаний о плюсском подполье «Контрразведка» (Псков, 1995).
Всё, что входит в нашу жизнь в детстве и юности, остаётся с нами навсегда. В юности Игоря Григорьева была война. Вьюга, метель – этот яркий горящий образ, грозный и очищающий, рождённый партизанским паролем, вошёл в творчество поэта не гостем: «За дверью море мрака. / Метельная беда. / Пройдёшь четыре шага, / А сзади – ни следа...»; «И вода, как будто вьюга…»; «Пусть вьюгам – вьюжье: / Снежная страда. / Хмельные песни, / Холода шальные, – / Они не навсегда, они больные. / Ведь вьюги что? – грядущая вода»; «А в той дали не вьюги – лета… / Прощай, метельная праща!..»; «Сватается ветер за белянку вьюгу…».
Это далеко не все примеры. Закончить же длинный список следовало бы названием поэмы, о которой не раз упоминается в данном очерке, – «Вьюга». Это сказ о трагических судьбах простых женщин-крестьянок, переживших войну, и многострадальной вымирающей русской деревне.
«И БЫЛ ВОИСТИНУ РАССВЕТ»
Летом 1944 года Григорьев демобилизовался. «На гражданке промышлял охотой в костромских глухоманях и фотографией на Вологодчине, бродил в геологической экспедиции по Прибайкалью, работал грузчиком и строителем в Ленинграде… Осенью 1949 года – с третьего захода – поступил на русское отделение филологического факультета Ленинградского университета, которое окончил в 1954-м» .
Однажды у дверей аудитории, где второкурсники сдавали зачёт, двадцативосьмилетний Игорь увидел невысокую светловолосую девушку. «Ромашка!» – прошептал восхищённо. Одёрнув гимнастёрку, поправил ремень и, поскрипывая начищенными сапогами, чуть прихрамывая на левую ногу, направился к восемнадцатилетней студентке. Не оробел фронтовик и разведчик под строгим взглядом отличницы Дианы Захаровой из белорусского города Городка. Так и стал её звать Ромашкой. Даже конфеты дарил одноименные. А ещё – «Василёк». Глаза у Игоря Николаевича были чистого цвета – васильки полевые, не выгорели, цвели до последнего дня.
Диана Васильевна же и сейчас предпочтение отдаёт шоколадным конфетам с любимыми названиями.
«Игорь был парадоксальный, неожиданный! – рассказывает она. – Поссорились мы. Возвращаюсь после размолвки из университета домой, захожу в свою комнату, которую снимала в доме на Адмиралтейской набережной (из окна шпиль виден), и… вместо кровати – цветочная клумба! Сирень и ландыши! Сплошным покрывалом! Игорь на всю стипендию скупил у цветочницы цветы – до единого…
А как в любви мне объяснился?! – вспоминает, словно спрашивает, Диана Васильевна, перебирая в руках семейные фотографии: детей, внуков, правнуков, а с письменного стола, со снимка в деревянной рамке, на нас смотрит задумчивый Игорь Григорьев… – В тот день умер Сталин! Я – комсомолка, признаюсь, слёз сдержать не смогла. А Игорь – в любви признался! Такой он был… Непредсказуемый. А временами – мистический…
В тот день, когда меня с родовыми схватками отвезли в Ивантеевскую больницу (под Москвой), Григорьев встречался в столице с Твардовским. Это была очень важная встреча. Игорь волновался за меня, но всё же продолжал заниматься делами, не торопясь покинуть город ещё целые сутки, до утра 23 декабря. На запотевшем стекле окна он вдруг размашисто написал: “08-15!”. И громко сообщил: “Вот теперь она родила!”. Так и было на самом деле…»
На 6-й Красноармейской, у Варшавского вокзала, в Ленинграде, в маленькой шестиметровой комнатушке, затеплилась семейная жизнь Дианы и Игоря Григорьевых.
Улеглись дневные страсти,
Кроток буйный лог.
Месяц, будто чьё-то счастье,
Ясен и высок.
Сыплет, щедро и лилово,
В воду пятачки.
Рядом сердца дорогого
Гулкие толчки.
От поздна до новой рани –
Милосердный час –
Врачевать дневные раны
И не прятать глаз.
Полусонно, первозданно
Ждать зари земле.
Петь зорянке неустанно
В робкой полумгле.
Не туманясь о разлуке,
Месяцу гореть.
И твои лебяжьи руки
Мне дыханьем греть.
(1957)
Вскоре молодые переехали в «девятиметровку» – угловую, с окнами во двор, на улице Егорова. О, эта комната помнит, как гостил в ней Фёдор Абрамов, на многие годы ставший другом и наставником семьи! Это он подарил серебряную ложечку для их первенца – Григория. Вместе они бывали в Комарове, отдыхали на Карельском перешейке, удили рыбу, варили уху. Фёдор Александрович подружился с Дианиными родителями и часто бывал в Городке – любил рыбачить с Игорем и его тестем Василием Ильичём Захаровым, фронтовиком и педагогом, директором школы.
В семье сохранились книги с дарственными надписями, сделанными рукой Абрамова: «Игорю Григорьеву, моему ученику и незаменимому товарищу, которому я так многим обязан и с которым мне всегда было интересно. 20 сентября 1972».
Диане Васильевне, подписывая книгу «Дом», за которую Фёдор Александрович получил Государственную премию, автор напомнил: «Двери моего дома всегда открыты!».
– Чему ты, бедой заарканенный, рад?
– Со мною случилась утрата утрат.
– С чего ты взыграл, плясовую звеня?
– Моя нелюбовь разлюбила меня.
– Пошто ты в ударе, в настрое благом?
– А как же? Мой друг распахнулся врагом.
– В чём дело: захмуренный – солнечным стал?
– Мой враг стародавний мне руку подал.
– Не слишком ли поздно схватился за ум?
– Подумай! Нет рано иль поздно – для дум!
– Зря голову кружишь другим и себе.
– За это круженье – спасибо судьбе.
– Что делать намерен: запить? одуреть?
– Намерен злу на зло и петь, и добреть.
– Смеёшься? Заплакал бы, плохи дела!
– Смеюсь – заливаюсь! Была – не была!..
– Ведь стужа и темень! Откуда твой пыл?
– Свет Фёдор Абрамов меня осветил,
А что говорили с ним, всем не скажу…
– Так, значит, не тужишь?
– Ага, не тужу!
(«Диалог»)
Есть у Игоря Григорьева ещё одно замечательное стихотворение, посвящённое старшему другу – «В снегопад». Процитирую хотя бы начальные строки:
Вы видели кукушку на снегу?
Вы слышали раскатистую птаху,
Как будто голову кладущую на плаху,
Когда другие птицы ни гугу…
Маленькая комната на улице Егорова чудесным образом вмещала шумную компанию поэтов и писателей (Лев Маляков, Вячеслав Кузнецов, Анатолий Поперечный, Дмитрий Рябинин, Леонтий Шишко, Дмитрий Ковалёв, Николай Аквилёв, Глеб Горбовский, Василий Журавлёв, Глеб Горышин, Юван Шесталов, Герман Гоппе, Анатолий Клещенко…). И никогда не отказывала в ночлеге друзьям и родственникам хозяев.
Одно время вместе с молодой семьёй жили больной отец Григорьева – Николай Григорьевич, сёстры Игоря – Нина и Тамара. В спальные места тогда превращались даже стол и пол под ним. Жили дружно. Девчата помогали нянчить маленького Гришу, а серьёзная Диана делала им курсовые работы, иногда умудрялась сдавать вместо них и экзамены.
Педагогическая наука и опыт свидетельствуют – личность человека формируется в первые годы жизни, в возрасте до 5–7 лет. Сын Игоря Николаевича Гриша школьное детство и юность провёл в Городке, у бабушки и дедушки, которые привили ему любовь к знаниям, порядку, дисциплине, научили целеустремлённости, решительности, твёрдости, но и от родителей успел он впитать широкий размах и доброту души. Его собственный дом всегда гостеприимно открыт. И двор не обнесён неприступным забором со сложными замками на воротах и видеонаблюдением…
Сыну Григорию поэт посвятил несколько стихотворений, одно из них звучит, словно завет:
Ненастье обескровило зарю:
Всё – сутемень. Ни полночи, ни полдня.
Погоду не закажешь ноябрю –
Бери, какая есть, о вьюгах помня.
Бери и не вздыхай. И с тем иди.
Иди, да знай: далёко до ночлега,
И, может, только день всего до снега.
И вздохи – груз увесистый в пути.
Пустые страсти ветром отряхай,
Себя и вёрсты мерь пройдённой мерой.
Тревожься, негодуй, но не вздыхай.
Иди себе и, что дойдёшь, уверуй.
Пусть вьюгам – вьюжье: снежная страда,
Хмельные вопли, холода шальные, –
Они лишь до поры: они больные.
А вьюги что? – весенняя вода.
Очень сложно представить, как в ленинградской комнате размером со среднюю современную кухню Игорь и Диана не только растили малыша и привечали гостей, но ещё держали до шести охотничьих собак одновременно: русские гончие, лайки – Бой, Арфа, Емеля, Идол…
Поэт любил охоту и собак, они любили его. И спасали. Заблудившегося во время вьюги в лесу, у деревни Губино, Игоря Николаевича разыскал, вырвал у снежной смерти пёс Мухи, оставленный хозяином дома, но почуявший беду издалека:
…Людской обидой не стеня,
За долг любви, не за награду,
Изнемождённый до упаду,
Мой Мухи отыскал меня.
Да, отыскал! И снег разгрёб –
Ловушку-яму в две сажени.
Мой дом последний, то есть гроб.
И застонал. И на колени
Меня поставил. И сквозь бред,
Сквозь вьюговея завыванье
Текли смиренье и сознанье.
И был воистину рассвет!
(«Вьюга»)
«Жили мы тогда с Игорем голодно, – делится воспоминаниями Диана Васильевна, – моя учительская зарплата да его пособие по инвалидности. Но мужа часто и с удовольствием приглашали позировать художники (какая-никакая, а финансовая прибавка в бюджет семьи!). Так мы познакомились с Ильёй Глазуновым, его работа – портрет Игоря Николаевича – хранится в доме нашего сына Григория. Подружились с Дмитрием Михайловичем Епифановым, скульптором, доцентом Академии художеств».
Поэт посвятил ему, другу и тоже любителю-рыболову, большое стихотворение-панораму «Озеро» – словно двенадцать художественных картин предстают перед взором читателя:
- В январе на озере
верный лёд,
Жгучая позёмка к плёсу льнёт,
Пляшут зайцы за полночь трепака,
Под луной берёзонька так легка.
- В феврале вкруг озера –
снежный плен:
Пылкие мормышники, вязнем до колен;
И, пробившись к радости, зря кромсаем лёд:
Полосатый окунь вовсе не берёт.
- В марте снеги озера
сжало в пласт:
Любит петь под полозом плотный наст;
Зимник распеленывают жар-лучи;
В зорях женихаются косачи.
- А в апреле озера
не узнать:
Дышит и вздымается пенистая гладь;
В камышах растрёпанных щучий плеск,
В полусонных заводях бег да блеск.
- Нежный май над озером
и в глуби –
Зелье приворотное: знай люби!
Грузнут громы, громки и молоды;
Тростничок выныривает из воды.
- Бел июнь свет-озеру –
чудодей:
Светодар сиреневый, водогрей;
Задивись на лилии, да не тронь –
Не гаси, гуляючи, их огонь!
- Липень и средь озера
сух и строг:
Солнце – во! – припаливает, сушит впрок;
Веет земляникою и зерном;
Не в воде купаешься – в молоке парном.
- В августе на озеро
сходит тишина,
В воды опрокинута, дремлет вышина;
И, большие, рясные, будто грустный дым,
По утрам туманы висят над ним.
- В сентябре по озеру –
жёлтый холодок,
Резвый и задиристый осени пролог.
Гребешки, тревожинка, переплеск;
Златом зыбь задаривает зябкий лес.
- В октябре на озере
княжит синева,
В синеве, синеющие, странны острова;
Гоголей горластых гулкий гам
И кусты сквозные по брегам.
- В ноябре на озеро –
валом вал:
Не на шутку сиверко лоно взволновал;
Греются у донышка щуки, спят лини;
Почернели ночи, расхмурнелись дни.
- В декабре
неистово помело
Ледяное зеркало круто замело,
Охладело озеро в белизне –
Жарко загорюнилось о весне.
Война давно закончилась, но для поэта продолжалось суровое и невидимое служение Родине. Оно во всей его жизни и в стихах. Одно из лучших стихотворений, названных Станиславом Золотцевым «живой русской классикой наших дней», достойным войти «в хрестоматии и в самые строгие по отбору антологии русской поэзии», – «Поэты». Автор открывается читателю как верный сын России и как творчески одарённый, нравственно духовный, глубокий, чистый человек.
Мы ветра и огня поводыри
С тревожными
Раскрытыми сердцами,
Всего лишь дети, ставшие отцами,
Всё ждущие –
который век! –
Зари!
Сердца грозят глухонемой ночи, –
За каждый лучик жизни
В них тревога, –
И кровью
Запекаются
до срока,
Как воинов подъятые мечи.
С крылатой песней люди
не рабы, –
Единственная
Из наград награда!
Нам надо всё и ничего не надо.
И так всегда,
И нет иной судьбы.
Нас не унять
Ни дыбой, ни рублём,
Ни славой,
ни цикуты царской чашей:
Курс – на зарю!
А смерть – бессмертье наше,
И не Поэт, кто покривит рулём.
(1963)
Когда сыну Грише было лет 5-6, его родители развелись. Не нам судить о причинах разлада в семье. Но через много-много лет (в присутствии сына Григория и его друзей) Игорь Николаевич серьёзно попросил меня: «Передай Дине, что я всегда любил и люблю её!».
Ты ушла. Никто нейдёт.
Да прихожих и не надо.
Только снежная осада…
Что зима – не твой бы лёд.
Я бы выбег на бугор,
Перетрогал бы потёмки,
Догляделся бы до кромки:
Вдруг да смилуется бор…
Никуда я не пойду:
Разве сжалуется вьюга.
Нелюбезная округа
Вся в неистовом бреду.
Ветер ломит, как медведь,
Вьюга шастает с пригорка,
В доме холодно и горько:
Слава Богу, время петь!
– Диана Васильевна, теперь, оглядываясь назад, если бы можно было прожить заново, Вы расстались бы с Григорьевым? – задала я очень непростой вопрос.
Женщина ответила не сразу. Как знать, может быть, много раз спрашивала себя об этом же и искала ответ? Поэту Полишкарову она когда-то призналась: «Он – это открытая рана моей юности, он себя не жалел и сам своими протестами, возражениями создавал у властей нетерпимую обстановку и новые трудности…». Однако отношения с Игорем Николаевичем, несмотря на последующие браки, и её, и его, оставались дружескими, и благодарность за всё доброе и хорошее, что было (было!), сохранилась.
Диана Васильевна (после православного крещения её стали звать Дарьей) создала и на протяжении долгих лет руководила в Петербурге особой школой № 563 «Пушкинский лицей». Директор поставила перед коллективом задачу: не только дать детям знания, но и воспитать их высоко нравственными, используя для этого творческое наследие великого поэта, пример жизни его и наших современников – поэтов, писателей, художников, артистов, священников, монахов.
Последняя жена Григорьева, Елена Николаевна Морозкина, приглашённая его первой женой и ставшая другом лицеистов, взяла на себя обязанности гида в многочисленных паломнических поездках учащихся по городам России: Псков, Новгород, Киев, Ярославль, Владимир, Суздаль, Ростов, Кострома, Тутаев, Москва.
Лицеисты встречались во Пскове с Игорем Николаевичем, бывали у него дома. После смерти поэта «принимали участие в трёх вечерах памяти Григорьева: в 1998 году – во Пскове; в 2000 году – в Союзе писателей России (Рубцовский центр, Санкт-Петербург); в 2007 году – в доме сына Григория в Юкках, где Игорь Николаевич похоронен» .
Единственный сын поэта не держал обиды на родителей за их разлуку. В годы зрелости, по окончании Григорием Военно-медицинской академии, его и отца связала настоящая, кровная, мужская дружба. 7 августа 1984 года, из Владивостока, где Гриша проходил службу, он писал:
«Дорогой отец! Здравствуй! Твоё обещанное письмо пока не получил. И потому сам решил тебе написать.
Новостей у меня нет. Я по-прежнему подвешен между несколькими столбами. Но это меня нисколько не удручает. Ведь я умею не замечать этого. Мне легко и спокойно, светло и радостно. Я знаю: происходящее сейчас – лишь “репетиция оркестра”, не больше и не меньше. Единственное, что меня волнует, – когда от вас подолгу нет писем. Наши бои ещё впереди.
Сегодня, пользуясь многотысячным расстоянием между нами, я хочу сказать отцу, что, чем дольше я живу, тем глубже начинаю понимать его стихи. Я их часто перечитываю, многие из них для меня, как молитва. В них истинная боль и крик вещей русской души! Кто из нынешних поэтов постиг в такой глубине истоки Русской земли? В его стихах сплав времен, их неразрывное единство. Повторяю, стихи его, как молитвы, и сами собой входят в память. Теперь я знаю: отец прежде других, в одиночку, начал бой за наше будущее, о котором мы узнали лишь сейчас. Его пронзительные строки будят уснувшие сердца не в пример всевозможным усыпляющим бравурным маршам.
То, что я написал, – это моё глубокое убеждение. И сообщить об этом я должен был с края света, с беспредельных берегов земли Русской.
Крепко тебя целую. А ты от меня поцелуй бабушку.
Твой сын Григорий Григорьев».
В минуты задушевных бесед Игорь Николаевич мог неожиданно спросить:
– Сынок, ты во мне сомнений не имеешь?
– Не имею, – твёрдо отвечал Григорий.
– Если нам с тобой дадут по пулемёту, и на нас будет наступать вражеская дивизия, мы не сдрейфим?
– Не сдрейфим, отец!
– Ты веришь, что я не струшу?
– Конечно, верю!
Последние слова, которые произнёс Игорь Николаевич перед смертью, после исповеди и причастия, были обращены к сыну: «Жалко тебя
оставлять … Ну, что поделаешь?».
И всхлипнет хмарь: «Печаль отринь:
Ты дома, ты уже безгрешный,
Как в рани – кроткий, свойский, - здешний,
И на сердце – не стынь, а синь!»
(«Покров гостюет в захолустье…»)
– Диана Васильевна, так что же вы ответите? – осторожно возвращаю я собеседницу к ранее заданному вопросу.
Она тяжело вздыхает и, может быть, впервые проговаривает вслух то, о чём до сего дня лишь думалось:
– Теперь бы я от Игоря не ушла…
«И не знаешь, что потеряешь,
И не ведаешь, где найдёшь».
Пред Господом на веки вечные остались Диана и Игорь Григорьевы связаны между собою сыном Григорием и внуками: Анастасией (пошла по стопам отца – стала врачом), Дарьей (специалист по компьютерной графике) и Василием (ему ещё предстоит выбрать свою дорогу). Дед-поэт сердечно посоветовал, предвидя, предчувствуя:
Решись: распутье – не распятье
И не проклятье.
Душе захмаренной – раздолье
В широкополье.
Даль русская не наважденье –
Освобожденье.
Дерзни: бездомье, страх, усталость –
Такая малость.
Добро и зло – за вехой строгой:
Руками трогай!
В ответ на ребячье стихотворение Настёны Игорь Николаевич написал:
Ранью в солнечном лесу,
В разливанном счастье,
Хорошо жалеть росу
Россиянке Насте!
…………………………
Красоту и тишину
Приносить покою,
И тянуться в вышину
Ласковой рукою.
Даша тоже бережно хранит дедово завещание:
До искринки сердце вверяешь,
Окунаешь в солнечный дождь.
И не знаешь, что потеряешь,
И не ведаешь, где найдёшь.
Ну, так что же с того, так что же:
Для чего тебе знать о том?
Дышишь, бед и лет не итожа,
И дыши. Сочтёшься потом.
Понимай: ни пера ни пуха!
Набирай глубину в глаза,
А итог не сдашь – не поруха,
Он – последняя наша слеза.
Не горюй – пустое занятье,
До итога пока далеко.
День-то, видишь, в самом зачатье –
Пей парное его молоко.
Балагурь с плакучею ивой,
Нацелуйся с прохладой всласть!
Ты сегодня опять счастливая –
Дорогому поклоны класть.
«Поскольку я лирикой болен,
Мне сердце беречь не дано»
Непросто Игорю Николаевичу было в Ленинграде после развода с женой. Не легче было и в питерской художественной среде, о которой Станислав Золотцев говорил со всей определённостью: «Не впадая в подробности и детали многих её особенностей, одно замечу (и пусть кто-то, если возжелает, приклеит на меня очередной «политизированный» ярлык): такие писатели были для неё слишком, даже вызывающе русскими. И не потому ли уехал из Питера целый ряд талантливых художников слова и не “в полный рост” поднялись в глазах читателей такие самородки разных поколений, как Владислав Шошин и Александр Решетов, а как тяжело приходилось Глебу Горбовскому, – список можно длить и длить…».
Магнитизм родной псковской сторонушки тоже давал о себе знать – тянуло Григорьева на малую родину с неудержимой силой. Неслучайно! В 1967 году Игорю Николаевичу предстояло создать и возглавить Псковское отделение Союза писателей СССР. А его другу, Льву Малякову, – Псковское отделение Лениздата.
Была у Игоря Николаевича редкая способность – не только разглядеть в человеке искорки литературного дара, но и искренне поддержать, восхититься, окрылить будущего поэта или прозаика, «завести» на творчество. Он был великолепным редактором. Помог Валентину Голубеву, Александру Гусеву, Валерию Мухину, Виктору Малинину и многим, многим другим. Елену Новик (Родченкову) в предисловии к её первой книжке стихов Игорь Николаевич напутствовал:
Сестра печали, день нежданный мой,
Отрада лета – иволга певуча,
Без песни нечем жить тут: плач, но пой,
Молчанием глухим души не муча.
В потёмках жизнь – ни сердцу, ни уму:
Привязана к заморским горе-дивам.
Не ты одна не знаешь, что к чему,
Не ведаешь, бренчать каким мотивом?
Каким, каким? Смятенье усмири:
Своим, своим! – не сводничать бесстыдно.
На жизни – ночь, и что ни говори,
Хоть как гляди, а свет-зари не видно.
Полна разбоя, страха и тоски,
Ночь, как боязнь, черна и нелюдима;
И без креста – кресты, и в тьме – ни зги…
Пой! Ты как песня здесь необходима.
Это было написано весной 1994 года. Лихое время… Но разве не отзываются слова поэта в сердце, словно обращены к нам, и только к нам, сейчас?
Помню, как Игорь Николаевич, схватив меня за руку, подвёл к видавшему виды письменному столу, на котором лежал распечатанный конверт, достал письмо со стихами Елены и просил: «Послушай, ты только послушай, как она пишет!». Стал читать, смакуя каждое слово, каждый образ, при этом ревностно следил за моей реакцией, ожидая восторженного отклика, словно был автором этих стихов. И ни тени, ни капли зависти – этого свойства Григорьев на дух не переносил!
Как же не хватало мне самой такого вот наставника в начале запоздалого литературного пути, да и теперь… Часто вспоминаю Игоря Николаевича и всего лишь одну фразу, удивлённо оброненную им по поводу моей статьи, опубликованной в «Псковской правде»: «А из этой девочки может что-нибудь получиться!». Такие слова дорогого стоят…
Целых три года, держа в руках бразды правления отделения Союза писателей, он не издавал собственных книг, а активно помогал печататься своим товарищам по литературному цеху.
И не только печататься. Безвозмездно выручал деньгами, хлопотал о трудоустройстве, жилье, беспокоился о здоровье писателей – лично
договаривался о консультациях и обследованиях у известных специалистов. Однажды Игорь Николаевич, не раздумывая, отдал свою трёхкомнатную квартиру многодетной семье, а сам переехал в освободившуюся «двушку». Такой поступок в наше время кажется фантастическим, однако и в те годы был вовсе не заурядным.
Одного не умел и не желал делать Григорьев – льстить, подхалимничать, угождать, лицемерить. «…Ему физиологически претило всяческое чинопочитание. Воин по духовному строю, он презирал даже мельчайшее угодничество, и просто тошноту у него вызывало то “заигрывание” с “литературными генералами”, в коем стали большими доками многие его собратья по перу…» .
В 1970-х годах первого секретаря псковского обкома партии И. С. Густова повысили в должности, перевели в Москву. Он был человеком, любившим и понимавшим литературу, уважавшим, ценившим и принимавшим руководителя псковских писателей таким, каким тот был – не удобным для начальства, ершистым, непокорным, имеющим собственное мнение, которое выражал «своим, да ещё и далеко не робким голосом», – талантливым Поэтом. Ушёл Густов – начались конфликты… Не себя отстаивал Игорь Николаевич – своих товарищей-писателей. За что и поплатился.
…Не просто жизни оплеуха.
Не с ног сшибали – я тогда
Лишь чудом не свалился с духа.
«ВОЗВРАЩЁННАЯ ЛУНЬ»
Именно в эти годы, поддерживая дух Григорьева, крепнет его дружба с сыном Гришей. Подрастает в Ленинграде и ещё одна «нечаянная радость» – дочь Маня, Мария Кузьмина.
«Я была внебрачным ребенком двух красивых образованных, талантливых и… совершенно несовместимых между собой людей», – пишет она в воспоминаниях «Мой отец – поэт Игорь Григорьев». – (Ему) тогда было чуть больше сорока. Высокий, красивый, эффектный, видный мужчина, перспективный поэт, участник войны, раненый, контуженый, расставшийся с женой и неприкаянный, талантливый, самобытный, – он произвел на мою мать сногсшибательное впечатление. Она вручала ему грамоту и премию за победу на литературном конкурсе от Псковского отдела культуры».
Маргарите Кузьминой Игорь Николаевич посвятил:
Густолистой роще в голосистом лете
Ласковый и тихий приглянулся ветер.
Зазывал под вечер, крылья унимая:
«Без тебя, певунья, мне не будет мая!».
Шелестел и гукал, не жалея луни.
Отозвалась роща – до зимы ль в июне..
Наверное, девушка стала отрадой для изболевшей от одиночества и потерь неистовой души Поэта. На обратной стороне фото, хранящегося у дочери, сохранилась надпись: «Маргарите. Самой любимой! Спасибо за возвращенную лунь и солнышко, ласточка моя! Июнь 1964 года».
Но «ласточка» так и не сумела полюбить ещё одну отраду Григорьева – город Псков, в котором работала по распределению и чувствовала себя, по её собственному признанию, как «Пушкин в ссылке». Она возвратилась в Ленинград, поступила в аспирантуру…
Семьи родители Маши не создали, однако Игорь Николаевич поддерживал «дипломатические отношения» с матерью девочки и не оставлял попечением ребёнка. Маня писала стихи – отцу это нравилось. Подписывая очередную книгу, он пожелал: «Моей Маше, той, которая дочь, наставляя ее на путь великой поэзии, с приказом создавать стихи раз в сто лучше моих. Иди! И не гнись».
– Не песенок, не басенок – не малость –
Зажги огонь от моего огня!..
– Притихни, Боль! Согласен: ты заждалась
Стихов благословенных от меня.
Пригасни, Боль! Не хмурь угрюмо лика –
Совсем не холм покатый крут-Парнас.
Высокие стихи как земляника –
Им поспевать, увы, не всякий час.
………………………………….
Душа моя, как зорная поляна,
Лелеет строки, росны и густы.
Стихи созреют поздно или рано.
Ты – Боль моя: ждать не устанешь ты.
Игорь Николаевич постоянно помогал Мане материально, о чём она вспоминает с благодарностью и гордостью за отца. Григорий тоже не забывает о сестре...
«ПОВЕРЮ В ВЕСЕННЮЮ РУСЬ»
Вслед за конфликтом с областным начальством и предательством товарищей по Псковскому отделению Союза писателей (не поддержали – струсили: «Мои собратья по перу / Не поделили “псковской славы”, / И я, доколе не умру, / Не позабуду той отравы. // Нет, не с цианом порошки / В стакане водки. Проучили / Меня надёжней корешки – / В глазах России обмочили…») Игоря Григорьева настигло новое лихо. Как тут не вспомнить народное присловье: «Пришла беда – отворяй ворота!».
С чьей-то организованной (!) подачи одновременно из разных мест потекла в «высокие» кабинеты Пскова, Москвы, Ленинграда липкая клевета. Да какая! Мол, партизан и поэт, на самом-то деле герой «липовый»: во время войны добровольно служил у немцев в комендатуре переводчиком!
Кажется, страшнее этой лжи была только смерть близких людей да страдания родной земли. Автора известной книги-поэмы «Красуха», в которую он вложил «всю свою войну, всю свою партизанщину», обвинили в предательстве! Поэт выплеснул душевную боль в стихотворные строки:
Я родине своей не изменял.
Безрадостной полынью переполняясь,
Я убивался с ней в глухую полночь,
Но родине во тьме не изменял.
Её беда (не наша ли вина?),
Что, верящих в молчанье грозно ввергнув,
Поверила она в лишённых веры,
Её беда – не наша ли вина?
Я к родине своей не холодею,
Хоть крохобор мне тычет: «Дуролом!..»
Пусть обнесён и хлебом и вином –
От зябкости её не холодею.
Её ли суть (не дело ль наших рук?),
Что сыновьям на ласку поскупилась?
Уж больно много гостя поскопилось.
Её напасть – не дело ль наших рук?
Я, родина, тебе не надоем
Ни шумом, ни докучною любовью.
Не знай меня, свети пока любому.
Я подожду. Тебе не надоем.
(«Перед Россией»)
«В самом напряжённом ритме этих “кольцующихся” строф слышится не самооправдание, но – жертвенное, воинское понимание суровости эпохи –
не в смысле “лес рубят – щепки летят”, а как раз наоборот: это ощущение себя не “щепкой”, а крепким и несгибаемым древом в вечнозелёном лесу по имени Россия!» – так охарактеризовал произведение Золотцев .
Преданностью Родине, любовью к ней и болью за неё пронизаны, словно солнечными лучиками, многие стихи Григорьева.
Нас в люди выводила Русь
По милости земли и неба;
Пусть хлеб её был чёрствым, пусть.
Но никогда он горьким не был.
Я попыталась выбрать строки со словами о Родине: «Горемаятная родина, / Горемаятные мы…»; «А Русь везде, у пня у каждого, – / И злая мачеха и мать»; «Застыну, оттаяв над бездною гладкой, / Поверю в весеннюю Русь», – но очень скоро поняла, что дело это бесперспективное, так как великолепные цитаты могут занять не одну страницу. И всё же ещё отрывок:
Вся ты, бескрайняя, –
С высью хребтов,
С гулом столиц,
С глушью лесов,
С далью полей,
С глубью морей, –
Стала одним кровом родным,
Долей моей…
(«Отчизна». Курсив мой. – Н. С.)
Какая же Русь без деревни, леса и поля? Ах, как любил их Игорь Николаевич, как наполнял этим чувством каждую строчку!
Дорогие лесные пустыни,
Серой ольхи плакучий разбой.
Здравствуй, робкая былка полыни!
Мне нисколько не горько с тобой!
……………………………………..
Так давно мы не виделись, Поле,
Не аукались, Песельник-Лес!
Ни обиды на сердце, ни боли.
Тихий свет – от земли до небес.
(«Дорогие лесные пустыни…»)
Григорьева, долгие годы гостевавшего в деревне Губино на Псковщине, написавшего там поэму «Вьюга», «Плач по Красухе» и др., однажды в мае, на рыбалке, застала непогода, да с таким ветром и внезапным возвратным морозом по молодой листве и весеннему цветенью, что птицы замерзали на лету. Те же, кому посчастливилось, летели к человеку без страха, без опаски – забивались под воротник, шарф, за пазуху – синицы, воробьи, даже соловьи… Верили – не обидит их поэт.
Случилось Игорю Николаевичу и раненого аиста на руках в деревню нести. Преданная аистиха сама следом поспешила. Всю зиму прожили они в курятнике вместе с домашней птицей – выжили.
Вячеслав Шошин, литературовед и историк, смело поставил Григорьева в один ряд с таким великим мастером слова, как Сергей Есенин, который горевал: «Я – последний поэт деревни, но доныне первый поэт». Не согласился с ним критик: «Первый! Но не единственный. Есть и другие. И среди них – “поэт последней деревни” Игорь Григорьев». – «От деревенщины моей, / От сельской простоты / Остались только горечь пней / Да ломкие кусты. /Давно повален тёмный бор, / Дремучий, вековой. / Причастен к ней и мой топор, / К той рубке гулевой ./ Ни горожанин, ни мужик, Своей родне ничей, / Я раскалённым ртом приник, / Но глух сухой ручей…»
На доброй пашне,
В широкополье,
Олешник вымахал да лоза.
В саду
крушиновое раздолье
Глумится в горестные глаза.
Тропа лосиная,
Сыроежки,
Разлопушился вовсю репей.
Как
непогашенные головешки,
Швыряет гуща тетеревей.
В тени цикута – пьянее, глуше:
На взлобке лысом – солнечный гнёт
И вдруг тебе,
как смутную душу,
Чащоба
Яблоню распахнёт.
Узнал?
Припомнил босое детство?
Сад в белом смехе, в обнимке нив
Совсем не чьё-то,
твоё наследство,
Тебе завещанный белый налив.
Усладу-радость,
льнущую к дому,
Бери, бывало, хоть из окна.
Тебе, тебе –
Никому другому,
Она тебе была вручена.
Ручей зачахший.
Замшелый мостик.
Крыльцо –
два камня по старине.
«Я рада, здравствуй! Надолго в гости?
Ну, как жилось-то на стороне?
Чего срываешь ты шишки с ели?
Я зла не помню:
Добра не жаль.
Ведь снова август, плоды поспели:
Иди ко мне – снимай урожай!»
Пылает полдень,
А мне морозно:
Как в суд с поличными привели.
Не надо, сердце!
Ещё не поздно
Просить прощения у земли.
(«Горькие яблоки»)
Пожалуй, не ошибусь, если скажу, что в каждом произведении Григорьева, во всех двадцати двух его книгах, звучит святая Русь… И чувство собственной вины Поэта за всё, что происходит с ней.
…Прошли немалые года,
Затих кровавый гром,
Чего я только не видал
На свете горевом!
Я разучился просто жить
И бросил просто петь.
Теперь уж поздно дорожить –
Копить копеек медь.
И Русь не та, и сам не тот –
Иные времена.
Но в ворохе золы живёт,
Горит моя вина.
(«От деревенщины моей…»)
А подлая клевета, как и следовало, была распознана и развенчана вескими аргументами и свидетельствами не только архивных документов, но и товарищей Игоря по партизанскому подполью. В пору было воскликнуть:
…Я, рождённый русской болью,
В правду верую!
(«У причала»)
Однако сколько же надо было пережить, пока правда эта зазвучала во весь голос!
«ЗАРЯ, ЗАРЯНА, ЗАРЯНИЦА»
Известно, что любая беда станет в полбеды, если рядом есть близкий человек. Так уж случалось, что в нелёгкое для Игоря Григорьева время на его пути такой человек появлялся. Думаю, что было бы несправедливо не вспомнить ещё одну женщину, которая принесла поэту и вдохновенье, и любовь.
Светлана Васильевна Молева, известная как талантливая поэтесса, публицист, редактор и исследователь (автор книги «Единородное Слово» , представившая впервые осуществлённый перевод и исследование древнейшего из всех доступных современной науке русских текстов, который насчитывает около трёх тысяч лет, – текст Перуджианского камня, раскрывающий тайну древнейших пластов русской истории и веры), была родом с любимой Григорьевым Псковщины. Родная земля породнила двух очень близких по духу, истинно русских людей, хотя и разделяла их немалая разница в возрасте. Породнила, но не сохранила друг для друга, – они были обречены на расставание. Нежностью и болью пропитаны стихи, посвящённые Светлане:
Заря, заряна, заряница,
Червонокрылый небокрай,
Моя печальная жар-птица,
Не улетай, не догорай.
Ещё не выразить потёмок,
Не молвить свистов за рекой –
Пока мой голос тих и ломок,
Но я заплакал над строкой.
Улетела… Теперь уже и догорела. Её не стало в 2005 году. Но что удивительно – все, кто искренне соприкасался с Игорем Григорьевым, оставались его друзьями и друзьями его семьи. Именно Светлана Молева помогала поэту в издании его книг – редактировала «Вьюгу», «Крутую дорогу» и др. Ей же в житейских делах неоднократно оказывал помощь Григорий Григорьев.
«МЫ НАШЛИСЬ, К СЕБЕ ВЕРНУЛИСЬ…»
Семейный покой, к которому всегда стремился Игорь Николаевич, человек по характеру верный и надёжный, обрёл нескоро, через полвека жизни, но уже навсегда. Увидел её, хрупкую немолодую (на год старше поэта) женщину, в кабинете высокого областного начальства, – смело, решительно и громко требовала Елена Николаевна сохранить древнюю красоту Пскова: его храмы и монастыри. Именно благодаря ей, был спасён заброшенный среди заболоченного леса Крыпецкий монастырь – архитектурный ансамбль XVI века. Удалось поставить его на государственную охрану как памятник республиканского значения.
«Они во многом были “ростом вровень”», – писал об этом союзе Золотцев. Морозкина, «высочайшего класса учёный-искусствовед, воспитавшая целую школу реставраторов церковного зодчества, настенных росписей и иконописи. Следы её деятельности – и в Смоленске, и в Новгороде Великом, и в других градах и весях» . «Бывшая девушка-артеллеристка», любимый человек которой погиб на войне, – и русский «горемаятный» Поэт. Одиночество ушло, растаяло…
Было поздно или рано:
Лес и озеро затихли
Или, может, не проснулись,
Нежась в ласке голубой.
Ни ветринки, ни тумана,
А и есть они, до них ли?
Мы нашлись, к себе вернулись –
Ты да я, да мы с тобой.
Млечный Путь, костёр и месяц
Кличут ласково друг друга,
Разноцветье увяданья
Зажигая и граня.
Тени – игрища кудесниц,
И вода как будто вьюга,
И тропинки как преданья,
И кусты – снопы огня.
Всё-то – песни даровые,
Всё желанное – возможно,
Всё несбывшееся – рядом:
Не солжёт вещунья-тишь.
Ты в глуши моей впервые.
Дышит лес. Тебе тревожно.
Ты, как верба листопадом,
Оробело шелестишь:
– Чья душа, изнемогая,
Остаётся так невинна?
Кто так ясно выражает
Несказанные слова?
– Ты не бойся, дорогая,
Это ночи половина,
Это лето провожает
Беспечальная сова.
Светом сумерки сочатся,
Будто вишня великанья,
До земли прогнулось небо –
От больших и спелых звёзд.
Что слова? Не намолчаться.
Не наслушаться молчанья!
И вокруг не причудь-небыль –
Явь, как тихий хор берёз.
(«Именины»)
Елена Морозкина за день до своего ухода в мир иной, в декабре 1999 года, поделилась со Станиславом Золотцевым: «Не будь Игоря – не было бы у меня в жизни моего Пскова. Не будь рядом Игоря – не написала б я ни одной книги о Пскове». Она – автор десятка трудов, многие из которых переведены на зарубежные языки.
Елена Николаевна торопилась, торопилась жить и писать. Вспоминается, как, словно оправдываясь за равнодушие к быту, объясняла: «Мне надо успеть, надо успеть! Каждый день дорог. Кто, кроме меня? А сколько осталось?».
Они были очень непритязательны в жизни. «Не хлебом единым» – это об Игоре Николаевиче и Елене Николаевне (даже отчество одно, словно у брата с сестрой).
Когда я впервые переступила порог их псковской квартиры, меня поразила простота быта. Ничего лишнего! А то, что имелось, состарилось вместе с хозяевами за долгие годы сосуществования. Зато большое блюдо с сухариками из бережливо нарезанных кубиками остатков чёрного и белого хлеба всегда гостеприимно стояло на столе. Чайник не остывал. Тесная кухонька, как когда-то «шестиметровка» на улице Егорова в Ленинграде, удивительным образом вмещала и званых, и незваных гостей.
В доме Игоря Григорьева, и в Ленинграде, и в Пскове, кроме Фёдора Абрамова, «перебывало столько знаменитостей… Валентин Распутин, Виктор Астафьев и Василий Белов, Михаил Дудин и Ираклий Андроников, Юрий Бондарев и Михаил Алексеев, Глеб Горбовский и Константин Воробьёв, Валерия Дмитриевна Пришвина, Семён Гейченко и многие другие… Но я не припомню случая, чтобы он хоть раз похвастался близостью с великими мира сего, – писала журналистка Светлана Андреева. – Любила и люблю я Игоря Николаевича не за ум и талант, которыми наделил его Господь, а за чистую его душу. Не много встречала я в жизни людей, не совместимых со словом “корысть”. Не о себе – о других думал он всегда и всюду» .
«ДЫШИ, ГОРЕВАНЬЯ НЕ ЗНАЙ…»
Есть одно символическое совпадение в судьбе отца и сына Григорьевых – жену Григория Игоревича тоже зовут Елена. Поэт называл её дочерью и относился не просто с трогательной любовью, но даже с какой-то покровительственной ревностью. Настрадавшись в жизни, он, видимо, боялся повторения своей мужской судьбы в сыне, а потому, как мог, оберегал его. Настороженно относясь к женщинам из обширного профессионального и дружеского окружения Григория – доктора-психотерапевта, он, на всякий случай, предупреждал их: «Леночка у нас очень хорошая! Мы все ею дорожим…».
Ни Лена, ни Григорий поводов для ревности и волнений не давали –
об этом Елена Александровна, не только мужняя жена, мать троих детей, но и медицинский психолог, кандидат наук, завела однажды откровенный разговор со свёкром: «Мы очень любим друг друга…». Убедила его. Тревога исчезла. Леночке он посвятил:
Зажгли в беложар, осветили округу
Черёмух белынь-острова.
Весна наметелила тёплую вьюгу,
А понизу вьюги – трава.
А поверху вьюги – сияющий воздух:
Дыши, гореванья не знай;
Чуть выше – в просторе – струистая роздымь:
И это – всего только май.
Как будто сорвалось веселье с постромок –
И малой печалинки нет.
И так от зари до зари, до потёмок,
До сумерек – радость и свет.
А вечером небо звенит и ликует
От крыш приземлённых – до звёзд,
И странник-дергач с тишиною толкует.
И мир удивительно прост.
Вся глыба земли до невнятной былинки
Горит, освещая твой путь.
И скоро цветы разбросают рябинки,
И оземь взовьётся по грудь.
(«Перед июнем»)
Елена подарила поэту долгожданного наследника рода – внука Василия и дочернюю любовь.
«АПРЕЛЬ РАЗМЕТАЛ ХОЛОДА»
Пятнадцать лет – с начала восьмидесятых годов – настоящий писательский союз Пскова существовал на квартире у Григорьева. А официальный, состоящий из ответственного секретаря – литературного функционера с пятью-шестью «джигитами-портфеленосцами» (по меткому выражению С. Золотцева), к сожалению, оставил прочих писателей за бортом литературной жизни. Долгое время не издавались их книги – псковичи, надо думать, и не догадывались о существовании не менее двух десятков талантливых литераторов-земляков. К 1995 году писательская организация находилась на грани гибели.
И снова Игорь Григорьев, когда-то создавший Псковский союз, предпринял решительный шаг, чтобы теперь спасти его. Уговорил, убедил Станислава Золотцева, в то время председателя Московского литературного фонда, жившего, в связи с болезнью отца, на два дома (столица и Псков), принять на себя бразды правления, ибо только он в то время мог реально изменить ситуацию.
Поэт не ошибся! За два последующие года свет увидели десять книг одарённых псковских поэтов и прозаиков, о которых стали писать, заговорили. Организация живёт и сегодня…
Набег обернулся побегом:
Апрель разметал холода.
Трава не погасла под снегом,
Сугробы спалила вода.
В чащобах зажглась медуница,
И светла тоска журавлей.
И каждая лужа – криница
В ладонях полян и полей.
И гром возвратился ретиво
И так раскатился легко,
И день – разливанное диво.
Но Вьюга моя далеко!
(«За паводком»)
«СРАСТИТЬ ДРЕВО РОДА»
Среди рецензентов Игоря Григорьева находились зоилы, которые обвиняли поэта в неразборчивом использовании местного диалекта, в излишней цветистости его языка.
«Борьба с нашим Словом, выражающим народные интересы, конечно, дело не новое. Жертвами этой борьбы стала в своё время целая мощная плеяда “крестьянских” поэтов: Александр Ширяевец, Алексей Ганин, Николай Клюев, Сергей Есенин, Сергей Клычков, Павел Васильев. Их вина состояла единственно в том, что природа их дара была национальной в эпоху, устремившуюся тогда к космополитизму. В письмах к Сталину 1934 года (журнал «Наш современник», № 3, 2003 г.) волжанин Фёдор Панфёров, прозаик, автор романа “Бруски”, главный редактор журнала “Октябрь”, затравленно отбивался от жесточайших нападок РАППа — от Авербаха, Киршона, Белы Иллеша: Панфёров, видите ли, употребляет “мужицкую, крестьянскую лексику”, а проще — работает со всем многоцветьем русской образной речи, утверждая и увековечивая своим творчеством наши языковые, исконные сокровища» .
Что же касается Игоря Григорьева, то ещё в 60-х годах критик Аркадий Эльяшевич утверждал, что «оригинальность творческого голоса поэта не подлежит сомнению. Взять хотя бы богатство его поэтического словаря. И. Григорьев гордится тем, что пишет на “языке отцов и дедов”. Однако в употреблении старинных слов и слов псковского диалекта у него нет нарочитости, и, может быть, поэтому лексика его произведений не оставляет впечатления архаичности и стилизации. Читая стихи Игоря Григорьева о псковской старине и северной природе, думаешь об удивительном совпадении языковых средств с поэтической темой….
Поэзия И. Григорьева, традиционная по некоторым своим мотивам, но оригинальная и самостоятельная в их трактовке, лишний раз свидетельствует, что разговор об оригинальности и новаторстве не может быть односторонне сведён ни к вопросу о проблематике произведения, ни к элементам его художественной формы» .
В редакторском заключении издательства «Советский писатель» от 15 января 1988 года на рукопись книги Григорьева «Русский урок» сказано: «Игорь Григорьев предстаёт в новой книге сильным, оригинально мыслящим поэтом… Поэтический язык И. Григорьева привлекает яркостью, образностью, знанием языка народного…».
Доктор филологических наук Владислав Шошин так же отмечает «сочетание народно-песенной образности и скупой информативности, эпической широты кругозора и лирически-щемящей проникновенности» поэзии Игоря Григорьева .
Однако даже Станислав Золотцев в очерке «Зажги вьюгу» говорит о ранних произведениях поэта и «цветистости» его языка с некоторой долей сожаления: «В творчестве Игоря Николаевича наступила пора… нет, вовсе не умудрённости, не пассеистского успокоения или умиротворения чувств, но вот внутренний взор, взгляд сердца – они явно прояснились. Вместе с тем палитра стиха не стала суше и беднее, отнюдь нет, однако некие “перехлёсты” в цветистости, в “местном говорке”, которые прежде порой затрудняли читательское восприятие, уступили место более чеканной стилистике, и даже редкостная для молодого Григорьева афористичность начала погащивать в его строках» .
В связи с этим вспоминаются слова известного, замечательного русского, «деревенского» писателя Валентина Распутина, который тоже пишет на «цветастом» языке предков. Мало того, он признаётся: «Ну, была у меня ломка. После деревни работа в газетах потребовала нивелировки языка. И мне приходилось поддаваться на это. Ломать себя. Но очень скоро я опамятовался и понял, что это не мое. И как только я вернулся к родному языку – мне стало гораздо легче…».
Распутин снова заговорил на языке предков: «Тот язык, которым пишу, он во многом от нее, от бабушки, как же она говорила! Сидеть бы да записывать эти удивительные рассказы, этот язык, техники не было такой, чтобы записывать, но ведь это без техники переливалось… Когда пришло время писать, я воспользовался бабушкиным языком. Да в деревне все так говорили, это был и мой язык. Другое дело, что поначалу я стеснялся его. Ну, как же! В город приехал, университет закончил, французских и американских авторов читал, а тут какой-то деревенский язык! И не я один так к нему относился. Потом у Шукшина прочитал, что он тоже стыдился своего языка, когда поступил в Институт кинематографии… Но мы-то из этого языка как бы выбрались, и поначалу именно такое отношение было. Потом я понял, какое это богатство, как повезло и Астафьеву, и Абрамову, и Носову, и Белову, и мне. Понял я, прежде всего благодаря этим писателям, потому что они раньше меня начали. Помню, с каким удивлением читал "Привычное дело" — оказывается, можно так писать…» .
Думается, что писать так не только можно, но и нужно. Разве были, состоялись бы Игорь Григорьев и Валентин Распутин без своего «цветистого» языка, рождённого душой народа, а значит, личностного и самобытного, не совместимого со злом, раскрывающего самые потаённые смыслы, скрытую суть событий?! «Ибо вера и язык, созидающие единое духовное тело народа, формируют наше сознание, обеспечивают народу и нации нравственное и физическое здоровье. Обладая мощной духовной энергией, язык вместе с тем хранит в себе такие высокие и сокровенные знания, которые не могут быть достигнуты ни с помощью научных экспериментов, ни житейским опытом, ни абстрактными построениями лукавого ума. Но такие познания приоткрываются единственно через любовь к слову и духовное единение с ним» .
Во мне до сих пор живёт тёплое, радостное чувство восторга, которое испытала, познакомившись впервые с творчеством Игоря Григорьева. Казалось, меня окунули в детство, ведомое и неведомое мною, в русскую сказку, в былину, в тайну...
Да сколько ж их в морозной роздыми!
И как же скоро зацвели!
Заполыхали врозь и гроздьями
Над головой и у земли.
И все тихонечко качаются,
Роняя долу жёлтый хруст,
Захолоделых губ касаются,
Чуть горьковатые на вкус.
Они поют и сказки сказывают,
И, не спрося, в полон берут,
Зовут, зовут и путь указывают,
И зажигаются, и мрут…
(«Звёзды»)
Взяв карандаш, я с восхищением помечала и помечала: «Зима-декабриха, метель сизоока, снеготай, тропки и дорожины, рощица-берёзица, просит-богорадит, совка-сплюшка, рукастая опушка, морозная роздымь, гладь семиветровая, развёрстая грудь забедует, немо краснолесью, слепо лучезарью, горюн-крылечко, сирый храм и серый лес, эти хаты глухонемы, веснеет вновь пожатье рук, ночь буреет, манит глухо, дурман-богун, травы в росистой полуде, солнце колобродит: Жары внедалечках…» – и это всего на 30 страницах только одной книги поэта !
Никак не могу согласиться ещё с одним утверждением автора очерка «Зажги вьюгу» – о редко встречающейся афористичности в поэзии молодого Игоря Григорьева. Наугад открываю всё тот же сборник и читаю сплошь афористичное стихотворение, написанное ещё в январе 1943 года, в дорогой автору Плюссе на Псковщине:
У дня и ночи граней нет:
Рассвет – закат, закат – рассвет.
Гроза и вьюга, зной и стынь –
Пресветлый мир, живая синь.
В осенней горечи разлук
Веснеет вновь пожатье рук.
Дорога, будь хоть без конца,
Соединяет два крыльца.
Печаль и радость – две сестры,
Людские жаркие костры.
Высокий гимн, частушку ль взять,
Коль в них душа, всё песней звать.
И сказка с былью – близнецы,
Завет, в грядущее гонцы.
На всех одна земная ось…
Лишь родина с чужбиной – рознь.
Владимир Личутин в послесловии к книге Светланы Молевой «Единородное Слово» акцентирует внимание на утверждении автора, что «погрузившись в суть слова, можно не только продлить биографию, но и срастить древо рода, связать воедино время утекшее с настоящим» . Может быть, не только затронутые поэтом темы, не только боль израненной судьбы, не только певучесть строк (на стихи созданы прекрасные музыкальные произведения композиторами Виталием Салтыковым и Кузьмой Быковым), но и ощущение этой невидимой таинственной связи так волнует, так бередит душу, когда познаёшь поэзию Игоря Григорьева?
***
Человек я верующий, русский, деревенский, счастливый, на всё,
что не против Совести, готовый!
Чего ещё?
Игорь Григорьев
Всякому, впервые попавшему в храм Господень – в церковь, наверное, знакомо чувство Встречи. Вдруг замирает дыхание, к горлу подкатывает «комок», громко стучит сердце, влажнеют глаза: «Я – дома, Отец!». Нисколько не преувеличивая, беру на себя смелость говорить о похожести испытанных ощущений с моим состоянием во время встреч с Игорем Григорьевым. Мне всё время казалось, что вижу и слышу родного отца. Значительно позднее поняла: Игорь Николаевич был настолько православно-русским, что душа тянулась к нему, как к Совести, как к Свету… Таким он был. Такова его поэзия.
Последняя книга поэта называлась «Боль» . С болью смотрит Игорь Григорьев с многочисленных фотографий, болью пронизаны строки его стихов о войне, деревне, человеке, Родине, России, образ которой и чувство любви к ней незримо, но ощутимо разрастаются, ширятся, заполняя собою пространство мироздания, территорию души.
…Стала кровом и криницей,
Позабытой бороздой,
Храмом, дальним и нежданным,
Льющим в душу тихий свет,
Беззаветным, безобманным…
Это здесь-то Бога нет?
Мы живём в нелёгкое время, когда в мире размываются государственные, нравственные, языковые границы, когда идёт негласная битва против сокровенной России, против национального мироощущения и русского Слова. Поэтому сейчас поэзия Игоря Григорьева с его исконным народным Словом приобретает особое значение для Отечества.
« Иногда в синих отцовских глазах читалась такая скорбь за все человечество, что мне невольно становилось не по себе», – писала в воспоминаниях Мария Кузьмина.
«Душа открыта, и совесть больна», – так коротко охарактеризовал отца Григорий Григорьев.
Сам Игорь Николаевич признавался: «В жизни и в поэзии я не мыслю себя без России, без боли и гнева, ныне пренебрежительно прозванных “эмоциями”. Время и безвременье понимаю как ничем и тем более никем не сокрушимый сплав будущего, настоящего и прошлого. Всё перемелется".
Автор: Советная Наталья Викторовна.